Лев Лещенко: «Жена сказала: «Извини…» — и вынесла на лестничную площадку два чемодана»

 

— Лев Валерьянович, вы ассоциируетесь с образом победителя: главный исполнитель песни «День Победы», композиции про олимпийского мишку, ставшей символом спортивных достижений…

lev-leshchenko— Я себя лично победителем не счи­таю, а вот себя как представителя своего поколения — пожалуй, да. Если исходить из того, сколько нам — детям военного времени — пришлось в жизни всего одолеть… Родился я в феврале 1942-го в Сокольниках. В тот период немцы стояли в Подмосковье и за Москву шла жесточайшая битва. Родильные дома не работали, и поэтому мама рожала меня прямо в квартире — они жили в двухэтажном домике, еще купеческой постройки. Принимали роды две бабушки-соседки… Папа, вернувшись с финской войны, был направлен служить в НКВД. Во время Великой Оте­чественной войны в звании капитана был заместителем начальника штаба полка особого назначения, они конвоировали на фронт, обеспечивая безопасность, военную технику — танки, пушки. Соответственно, практически все время отец был в разъездах. Но, возвращаясь к месту дислокации своей части в Подмосковье, всегда забегал к нам с гостинцами из служебного пайка.

Семейное предание гласит, что к моменту моего рождения ему удалось привезти буханку хлеба и четвертинку спирта. Старушки разбавили спирт водой и прополоскали в этом растворе меня, предварительно протопив ком­­нату печкой, что делалось крайне редко, хотя холод дома был жуткий — плюс три-четыре градуса.  Помню все счастливые моменты приезда папы с фронта. Это всегда было неожиданно, ночью: меня будили, и я завороженно рассматривал и ощупывал его портупею, пистолет, погоны, саблю — тогда офицеры ее еще носили. И в доме появлялись продукты. А так-то мы все жили на преодолении нищеты и голода. Действительно голодное у нас с моей старшей сестренкой Юлей было детство, есть хотелось всегда, а в магазинах — пусто. Но ничего, выживали. Только вот мама не выжила. Беда пришла в сентябре 1943-го. Что-то у мамы случилось с горлом — то ли рак, то ли туберкулез. А как лечить, если лекарств нет? Не уберегли, схоронили… К нам переехала из Рязани бабушка, мамина мама. Но у отца с бабкой начались серьезные разногласия: она была старушка набожная и все время норовила меня с сестрой приобщить к церкви, а папа — энкавэдэшник, идейный коммунист, — разумеется, протестовал. Летом, когда мы с бабушкой поехали к ней в Рязань, она по секрету от отца меня там крестила. У папы, когда он об этом узнал, был шок, и они совсем р­азругались… Вскоре отец перевез нашу семью в Богородское, где базировалась его часть, и мы поселились в папиной комнате в офицерском бараке. Когда мне исполнилось четыре года, для меня специально сшили гимнастерку, пилотку, и я стал сыном полка. Присматривал за мной папин сослуживец и помощник, старшина Андрей Фесенко — они с отцом из одного украинского села. Он так обо мне заботился, так следил, что за ним закрепилось прозвище Матрос Чижик.

— Отец был человеком жестким?

— Нет, как раз наоборот, добрым, скромным и, я бы сказал, каким-то правильным. Честность, любовь к родине для него были не пустыми словами. Папа был достаточно закрытым, про военные подвиги не рассказывал. Вообще, крайне сдержан в проявлениях эмоций, хотя на праздниках иногда заводился. Забавный тогда был такой, веселил всех, играл: на пианино ли, на гитаре, балалайке или скрипке — неважно, на любом инструменте любую мелодию мог подобрать на слух, при том что был самоучкой. Просто от природы такой музыкальный. В отличие от меня, кстати, не играющего ни на одном музыкальном инструменте. Когда мне было семь лет, папа женился, и у меня появилась приемная мать. Вскоре родилась еще одна сестра, Валя. Марина Михайловна Сизова оказалась мачехой добросердечной, заботливой, терпеливой. Приехала она в Москву из села Терновка, что по Волгоградской дороге, поступила здесь в медицинский институт, а когда сошлась с папой, учебу бросила, потому что надо было воспитывать троих детей. Умерла она в 1981 году, так что папа пережил свою жену на 23 года, несмотря на то что она была младше его на 20 лет. Валерьян Андреевич у нас был долгожителем, полгода только не дожил до ста лет. Но по записи на могильной плите все равно век получается: с 1904 по 2004-й…

— Как вы называли жену отца?

— Мамой. Единственное, когда я с ней познакомился, она была беременна. А я — пятилетний мальчишка — не знал, что такое беременность, и шугался ее, стеснялся ходить рядом, все думал: «Какая нелепая толстая тетя!» У меня тогда болели уши, она ходила со мной в поликлинику, а я все время старался держаться от нее подальше…

— В послевоенные годы было много беспризорников, шпаны, в моде — уголовная романтика. Вас это коснулось?

— Конечно, но особенно вплотную соприкасаться с этим миром я боялся. Все-таки у меня очень развит инстинкт самосохранения. А так, по мелочи, ра­зумеется, и шпанил с ребятами. Воровать не довелось, но хулиганства хватало. Дрались. Но никакой поножовщины. С этим строго — за «перо», не дай Бог, если найдут, били страшно. Хотя отсидевших было много. Каверзы мы всякие устраивали постоянно. К примеру, стукалочки на окна вешали: на веревку пришпиливалась какая-нибудь штуковина, и начиналась дерготня — в окнах стук, люди выглядывают, а никого нет. Также в моде было под рельсы подкладывать пистоны или спички: трамвай едет, ту-ту-ту, и вдруг — раз — взрыв, щелчок. Весело. Зажигалки выпиливали из ключей и набивали порохом. В пристеночку играли монетками на деньги, в чижика. На коньках гоняли по улицам — прикручивали «снегурки» к валенкам, в руках крюк, его цепляешь за кузов машины и несешься прямо по мостовой с риском для жизни. Ну и игры были в ходу — лапта, каза­ки-разбойники, волейбол во дворе… Закурил я впервые во время летних каникул перед вторым классом. Меня привезли к родственникам в деревню, и там местные пацаны дали мне самокрутку с наикрепчайшей махоркой. Дыхание перехватило так, что глаза буквально вылезли на лоб, еле продышался. Ну а в Москве, где-то с третьего класса, покуривали с ребятами уже конкретно. Выпил крепко первый раз в четвертом классе. Кто-то свистнул из дома бутылку водки, мы вшестером забрались под какой-то вагон и… через некоторое время все были пьяными в хлам. Как добрался до дома и что было дальше, не помню. А с пятого класса мы киряли уже со взрослыми. Честно. Допустим, Первомай. Все живущие во дворе выносят на улицу снедь, водочку, все это расставляется на деревянном столе — и гульба пошла. «А-а, и пацаны тут? Так идите к столу, давайте-ка махните по чуть-чуть, не помешает…» Ну а кто ж от угощения откажется? Вот мы и присоединялись к застолью. В 1953 году, когда я учился в шестом классе, наша семья переехала на «Войковскую», в громадный 23-под­­ъ­­­­езд­­ный сталинский дом. Если в Соколь­­ни­­ках мы жили впятером в одной 14-метровой комнате, с кучей соседей по коммуналке, то тут нам достались две комнаты в «трешке» с ванной и горячей водой. И даже с телефоном. Чудо! В одной из наших комнат расположились мы с Юлей, в другой — Валя с родителями. Я тут же пошел в клуб «Динамо» и стал заниматься баскетболом. Было еще одно новшество: если прежде я ходил в мальчишескую школу, то здесь нас объединили с девочками. Конечно, тут же накрыла первая любовь — ну, может, не любовь еще, но уже какие-то серь­езные чувства к девочке из седьмого класса. Помню, писал ей записки. Мы собирались с ребятами во дворе, играли на гитарах, пели, а я стрелял из рогатки скрученными из бумаги пульками в ее открытые окна на втором этаже. Там было написано что-то типа: «Света, выходи, ты хорошая девочка!» И я в волнении ждал ее появления. Периодически она выходила, я, окрыленный надеждой, протягивал руку за ответной запиской, но… каждый раз она возвращала мне мои пульки неразвернутыми. Я страшно переживал. В восьмом классе мои чувства, правда, уже к другой девочке, выражались более серьезно: я провожал ее до дома, встречал, мы подолгу гуляли, однако до поцелуев дело так и не дошло.

— А откуда у вас возникла тяга к сцене?

— Запел я во втором классе. У меня вдруг проявился голос, и педагог по музыке, Людмила Андрониковна, стала меня возить по разным музыкальным коллективам — показывала. Остановилась на детском хоре сокольнического Дома пионеров, куда я потом ходил три года. Все ахали: «Ой, какой у мальчишки голос!» В десятом классе я начал петь уже всерьез. Накупил всяких пластинок — особенно мне нравились итальянские тенора, — слушал и пел. Хотя у меня был крепкий баритон, который в дальнейшем, уже в институте, превратился в бас-баритон. Поступать я пошел в ГИТИС, но провалился. Отправился работать бутафором в Большой театр — выносил на сцену столы-стулья. Атмосфера меня потрясла. В то время там еще пел Лемешев, уже пели Вишневская, Милашкина… Невероятно интересно было их слушать, хотя стать оперным певцом я не хотел, я увлекался рок-н-роллом, джазом, и мне надо было просто получить вокальное и актерское образование. Опереточный факультет ГИТИСа, где готовили актеров музыкального театра, был то что нужно: вокал, актерское мастерство, сцендвижение, сценречь. Но на следующий год меня снова не приняли. На этот раз папа сказал: «Иди на нормальную работу и готовься в какой-нибудь нормальный вуз, а то сов­сем забудешь школьную программу». И я пошел работать на завод физприборов. А где учиться, мне уже было до фонаря. Собирался поступать либо вместе с другом в геологоразведочный, либо в МАИ, чтобы поближе к дому… Но все-таки решился на третью попытку в ГИТИС. Наконец выдержал экзамен по специальности. И тут услышал: «У нас нет военной кафедры, а потому вас все равно заберут в армию. Так что идите уж отслужите». — Служили условно — в ансамбле? — Далеко не сразу я туда попал. Сначала полгода проходил курс молодого бойца, потом нес службу в танковой роте в Германии — по полной программе: стрельбы, учения, пушки, танки. Я — танкист, заряжающий и наводчик. Это был 1961-й год, кризис в политических отношениях — Куба, Карибский бассейн, мир на пороге треть­ей мировой войны. Танки стоят друг против друга по разные стороны Бранденбургских ворот. Объявлена боевая готовность номер один, мы в своей танковой части — она располагалась в 80 км от Восточного Берлина — спим в обнимку с автоматами. Противостояние было мощное. Между прочим, как я потом узнал, почти в это самое время на противоположной стороне Берлина, в западной его части, служил Элвис Пресли. Забавно. Армейская жизнь давалась тяжеловато. В шесть часов подъем, в любую погоду — кросс по плацу. В гимнастерочке, а то и с голым торсом. Полчаса отбегаешь — зарядка. Дождь, лужи — неважно, отжимайся… Оправились — маршировка строем. Лещенко, запевай! Вот тут часто случались конфликты. В Германии морозов не бывает, ­ми­нус два-три градуса для зимы нормально. Но для голоса и такая температура погибель. Я говорю: «Не могу я петь на ­морозе». А старшине, хохлу, хоть бы что: «В чем дело?! Па-а-ачему?!» И дальше непечатно — тра-та-та! Объясняю в который раз: «Я хочу стать профессиональным артистом, и для этого мне нужно сохранить голос». — «Выйти из строя! Бегом марш!» И бежит рядом со мной. Но перебегать меня трудно, все-таки я был парнем достаточно спортивным, баскетболистом… В конце концов я подошел к жене командира полка. «Ольга Васильевна, — говорю, — объясните, пожалуйста, нашему ротному старшине, чтобы он меня не заставлял петь на морозе». Она пришла в ужас: «Да как он смеет! Да я его!» Короче, с пониманием отнеслась. И больше меня с этим не мучили. Однажды я был замечен. На смот­­ре-вечере, посвященном 23 Февраля, меня попросили спеть «Бухенвальд­­ский набат» вместе с ансамблем песни и пляски. Овации были бешеные, меня вызывали на бис, и… я стал солистом этого ансамбля. В общей сложности отслужил три года. Уговаривали остаться на сверхсрочную: «Соглашайся, не будь дураком! 450 марок будешь получать». Но нет, у меня была мечта — ГИТИС… В который наконец-то меня зачислили.

— Что-то вы ничего не рассказываете о делах сердечных. Или вас хватало только на армию, учебу и творчество?

— Нет, для любви тоже время находилось. После концерта в армейском госпитале познакомился, а потом близко сдружился с одной медсестричкой из Луганска по имени Лариса. На выходные она приезжала ко мне в часть. Мы с ней гуляли, очень пылкие были чувства, но нормально встречаться было негде — не в казарме же. Потом она уехала домой поступать в мед­институт. Мы переписывались. Постепенно письма стали приходить все реже, и наконец я вообще перестал их получать. В свой краткосрочный отпуск собрался поехать к ней — хотел познакомиться с родителями, обсудить свадьбу. Но перед самым отъездом случайно разговорился с ее подругой, служившей у нас по контракту, и та расска­зала, что Лариса выходит замуж ­за пар­ня, который, оказывается, ей давно нравился. От такого жестокого удара я потом долго не мог оправиться… А женился я, когда учился на треть­ем курсе. Алла Абдалова была студенткой пятого, считалась в вузе самой талантливой, перспективной. Классическая певица, с красивым глубоким меццо-сопрано, ученица Марии Петровны Максаковой. Ее брали в стажерскую группу Большого театра. Но так получилось, что из-за меня она прикрепилась к эстраде. Когда в начале третьего курса меня пригласили играть в Театре оперетты, я сказал худруку нашего курса, режиссеру Ансимову: «Георгий Павлович, я буду у вас работать, только возьмите еще одну девушку». Не то чтобы условие поставил, но просил очень настойчиво. Аллу взяли, и два года она там проработала. А потом меня стали зазывать в знаменитый эстрадный оркестр под управлением Утесова, давали ставку аж 250 рублей — огромные деньги по тем временам. В театре у меня был оклад 110 рублей. Но Ансимов, когда я пришел к нему увольняться, возразил: «Нет, не отпущу я тебя. Какой оркестр? Ты театральный артист, у тебя здесь роли, пусть пока эпизодические, но скоро главную получишь». Я промямлил: «Мне же хочется петь…» И все же переходить не стал. А Алла, которую я потянул с собой к Утесову, наоборот, осталась там, правда, с гораздо более скромным окладом… Буквально через полгода педагог ГИТИСа Анна Кузьминична Матюшина (я называю ее своей творческой мамой), певица, руководившая вокальной студией в Гостелерадио, сказала мне: «Лев, ну что ты делаешь в оперетте? Приходи лучше на радио, там шесть оркестров, будешь с ними петь во всех музыкальных жанрах, гастролировать». И я мотанулся на радио, где десять лет проработал солистом. За это время перепел весь оперный репертуар, романсы, записал 350 песен. И деньги там приличные платили. Одно «но»… Права была мой педагог, когда говорила: «Никогда ­­не же­нись на артистке. Начнется борьба ам­биций, дрязги, конфликты, скандалы». Так у нас с Аллой и случилось. — Почему вы решили жениться? Можно же было и так встречаться. — Сам не знаю, ну вроде надо жениться, я и женился. С того момента, как мы с Аллой разбрелись по разным организациям, жизнь стала разводить нас — мы бесконечно мотались каждый на свои гастроли. При этом я становился все более популярным, а она, при всем своем безусловном таланте, оставалась в тени. Что, конечно же, ее ранило. Пошли конфликты, упреки, бурные ссоры. Ситуация накалялась. Взрыв произошел в 1974 году после моей полуторамесячной поездки в Японию с каким-то ансамб­лем. Примирения и так давались нам с трудом, а тут разногласия достигли своего пика. Я приехал, и началось: «Ты только о себе думаешь, изменял там мне, романы крутил!» Это было уже просто невыносимо, нервы не выдерживали, я почувствовал, что долго так не протяну. И мы с Аллой разъехались. Правда, на следующий год все-таки попробовали опять склеить отношения. Но дважды в одну реку не войдешь. Честно говоря, творческие люди редко уживаются вместе. В основе проблем ревность — и творческая, и человеческая.

— Так ревность, наверное, не была необоснованной? Вы — красивый, популярный, обес­­печенный, в окружении огромного количества женщин, сложно же не поддаться соблазнам.

lev-leshchenko2— Лукавить не стану, я не монах, а нормальный мужчина, причем не слепой, а значит, обращал внимание на привлекательных женщин. Тем более что на самом деле поклонниц были толпы — выслеживали, под дверью сторожили, цветы дарили, в любви объяснялись. Но я никогда это не культивировал. Не был ни ловеласом, ни донжуаном, ни похотливым сластолюбцем. За каждой юбкой не волочился. — Хотя актерская загульно-тусовочная жизнь так этому способствует… — Да вы что?! Какие тусовки?! Допустим, на завтра назначена радиопередача «Романсы Шумана» или «Арии мировых классиков». Е-мое! А я знаю их через пень колоду. Вот в десять утра выезжаю из дома на метро и еду на урок к потрясающему педагогу Петру Ивановичу Селиванову — учить с ним композиции к следующему дню. А оттуда — записываться на радио. А вечером — концерт. Где время для гульбы? Тем более что на концертах я поначалу очень мандражировал. Помню, страшно волновался на самом первом своем выступлении от Гос­­телерадио в Питере, в концертном зале «Октябрьский». Был радиофестиваль, и я выступал вместе с Зыкиной и Белобрагиной — пел в кантате Родиона Щедрина «Ленин в сердце народном» арию красноармейца Бельмаса, который стоял в охране, когда вождь умер. Слова были душераздирающие: «Я бывший батрак, в 1917 году бросил работать у кулака и вступил в ряды большевистской партии…» Но это еще ничего. Люсе Зыкиной пришлось исполнять «Народный плач» — произведение на 40 минут; а Люда Белобрагина пела про пуговицу, которую она пришила на пальто Ленину… На радио тогда было шесть оркестров, и я пел с ними со всеми. Меня разрывали на части, поэтому какие там гулянки, это вообще на десять лет было забыто. Разве что совсем изредка, по праздникам. Кроме того, я же много гастролировал. Представлял страну на международных фестивалях: стал лауреатом и в польском Сопоте, и на «Золотом Орфее» в Болгарии.

— Так как же смогла завоевать сердце такого завидного мужчины ваша нынешняя жена, что выделило Ирину из всех ваших соблазнительниц?

— Наоборот, это я завоевывал Ирино сердце. В 1976 году был на гастролях в Сочи, там мы и встретились. Совершенно случайно. Точнее, мой приятель, который встречался с ее подругой, нас познакомил. И, представьте, я полюбил Иру практически сразу. Вот бывает же так: увидел, и внутри словно сигнал — моя! Будто кто-то сверху шепнул: эта женщина тебе послана, предназначена, она — твоя судьба. Прежде всего Ира привлекла меня визуально — она и сейчас неплохо выглядит, а тогда была редкостной красоткой: эффектная брюнетка, правда, на мой вкус слишком уж худощава, но главное — от нее исходил какой-то покой и ненапускное жизнелюбие. И она была необыкновенно женственна — безупречный стиль, шарм, чуть-чуть лукавства, вкрадчивый голос, веселые искорки в глазах. А еще меня поразило ее равнодушное отношение к моей персоне. Что по тем временам было невероятно. Оказалось, она меня вообще не знала, поскольку училась в университете Будапешта на дипломата. То есть четыре года девушка жила совершенно в другом мире. Ну, покажите мне какого-нибудь популярного певца из Монголии. Кто он для меня? Никто. Так и я был никем для Иры. О том, что Лещенко — известный на весь Союз певец, ей сказала подруга, когда Ирина поинтересовалась, кто я такой и почему все вокруг меня вьются: не мафиози ли? Так вот, Ира увидела во мне не эстрадное диво, а обычного человека. А меня она в дополнение к своим привлекательным внешним данным заинтриговала еще и своей загадочностью: когда я расспрашивал, где она живет, чем занимается, уклонялась от ответа. А, как известно, тайна в женщине для мужчины — стрела губительная. Короче, приглянулась она мне, и я стал ее обхаживать… Но через день Ира со своей подругой улетела по каким-то делам в Москву.

— И что, вы за эти пару дней успели только познакомиться? — Много успели: познакомиться, пообщаться, поужинать, выпить, поцеловаться… Короче, начался бурный ро­ман. И я рванул за ней в Москву. Причем она даже телефона мне не оставила, не говоря уже об адресе. Хорошо, был номер подруги. Позвонил, спрашиваю: «Вы где?» Tа втихаря отвечает: «Ирочка у меня». Ну, я туда, к ним — на Лесную. Приезжаю. Шикарная трехкомнатная квартира. Подруга говорит: «Можешь остаться, у нас есть комната». Я провел там три дня. Не заходя домой, забрал машину из гаража, и мы на ней с девчонками куролесили. Потом Ира должна была возвращаться в Будапешт, она перешла на пятый курс. Я проводил ­ее и поехал домой. Внутренне уже был­ готов к разрыву с Аллой, и он не зас­тавил себя ждать. Когда позвонил в дверь, жена приоткрыла ее со словами: «Извини, сейчас…» — и вынесла на лестничную площадку два чемодана. Я сказал: «Спасибо тебе огромное, что обошлась без скандала. Ты поступила мудро. Искренне желаю тебе всего самого хорошего». Взял чемоданы, сел в машину и уехал. Хотя — ну это так, к слову — трехкомнатная квартира, в которой мы жили, была моя… При­ехал я к родителям на Тишинку: «Мам, мы с женой расстались. Поживу у вас, пока не сниму квартиру». Она удивилась: «Зачем? Валюшка с нами живет, и ты живи, ради Бога, вот тебе комната». И я остался. Но бывал там мало, в основном мотался по гастролям.

— А с той квартирой как-то разобрались?

lev-leshchenko-s-zhenoi`-irinoi`— Ну да — оставил жене. И квартиру, и машину потом пригнал. Все оставил. Хотя потом никак не мог получить себе новую, мне отказывали, говорили: «У вас же уже есть трехкомнатная». А мне очень надо было где-то жить с Ирочкой. Когда она приезжала на каникулы, я брал ее с собой на гастроли — в Новосибирск, в Петербург, и мы жили в гостиницах. Вообще-то она планировала остаться в Венгрии. У нее в активе два языка — венгерский и английский, и, конечно, она могла бы неплохо устроиться в какой-нибудь международной организации. Но я целый год ее обрабатывал — хотел, чтобы она вернулась. Звонил ей в общежитие каждый вечер. Выучил на смеси венгерского и английского фразу: «Позовите, пожалуйста, к телефону Ирину Багудину из 13-й комнаты», ждал, пока она возьмет трубку, и… мы разговаривали часами. Первый общий счет за телефонные переговоры был какой-то сумасшедший — пять с половиной тысяч, а это по тем временам стоимость «жигулей». Мама, увидев такие цифры, потеряла дар речи, только руками всплеснула: «Сынок, ты очумел». И правда безумство… Странно, да? Говорю же, у меня ведь не было никаких проблем с женщинами — толпами стояли, выбрать можно было любую. Но мне хотелось именно эту — Иру. Я добивался ее два года, можно сказать, завоевывал. И достиг-таки своей цели, вырвал ее из Венгрии. Сказал: «Давай начнем с тобой жить вместе. Получится — поженимся». Поскольку квартиры не было, год мы жили на съемной. Причем родители у Иры строгих правил, и она каждый вечер приезжала ночевать домой. Поступила здесь в аспирантуру, моталась со мной по гастролям. Наконец я купил квартиру, в июле 1978 го­­­­да мы расписались и уже реально стали жить вместе… Плюс ко всем прочим достоинствам Ира оказалась безупречной хозяйкой, волшебницей по умению создать семейный уют. Внимательная, заботливая, все правильно понимающая, великолепно готовит. До сих пор, кстати, Ира дома все делает сама, своими руками, — готовит, шьет, украшает. У нее по этой части дар Божий.

— Так вы поняли, что такое любовь?

— Вообще-то разное это чувство: к родине, к матери, к ближнему, к женщине… Что касается любви в семье, наверное, это невозможность жить друг без друга. Когда ты постоянно находишься в состоянии повышенного внимания к своему родному человеку, боязни потерять его. Плюс флюидность — чувство какой-то непроходящей взаимной симпатии. И, без­­условно, физическая привязанность. С этого все начинается, на этом все отношения и замешиваются. Для меня Ира — это все. Во всех ипостасях. Человек, к которому у меня нет претензий. Представляете, никаких. Вот знаю, у других порой что-то не нравится в жене, раздражает. А мы с Ирой вместе вот уже 36 лет, и нам невероятно комфортно. Хотя, бывает, и покрикиваем друг на друга, особенно когда садимся играть в нарды и она обыгрывает. Тут я могу вскипеть, бросить фишки. Но грани мы не переходим никогда.

— Ни о чем не сожалеете?

— Только о том, что у нас нет детей. В свое время как-то не задумывались над этим, я мотался, Ира не напрягала меня в этом плане, понимала, что я делаю карьеру. А потом возникли некие проблемы, неразрешимые… Но что поделать. Знаете, я не сильно горюю по этому поводу, потому что у меня очаровательное окружение — много родственников, племянников, крестников, так что есть о ком заботиться…

Источник tv.sb.by

Татьяна ЗАЙЦЕВА, фото Ивана КОБЯКОВА, «ТЕЛЕНЕДЕЛЯ»

08.04.2014


Комментарии закрыты.